Отправной точкой при рассмотрении темы трагизма
положения поэта служит стихотворение «Поэт», разделенное на две части. В первой рассказана судьба кинжала (уподобление кинжала слову поэта или, наоборот,
слова поэта кинжалу — давняя поэтическая традиция).
Во второй части она сопоставлена с судьбой поэта. И участь
кинжала, и участь поэта прослежены во времени — прошлом и настоящем. Участи каждого трагичны, и в этом
отношении они похожи.
Вместе с тем рассказанные истории самостоятельны
и не самостоятельны. Они объединены и в своем прошлом, и в своем настоящем. В прошлом кинжал — орудие смерти. И он выполнял свое прямое назначение —
разить врага, мстить за обиду и делить кровавые забавы
своего господина («Не по одной груди провел он страшный след/ И не одну прорвал кольчугу», «Забавы он делил послушнее раба,/ Звенел в ответ речам обидным»).
Этому прямому назначению чужды корысть («Не зная
платы за услугу...») и богатый наряд. Однако «естественная» роль кинжала изменилась сразу, как только
был убит его господин, хозяин, «наездник», «герой»
(«Лишен героя спутник бедный...»). Прошлое — это героическое время, ушедшее безвозвратно. Прежняя, «естественная» ценность кинжала сменилась «искусственной»: ныне кинжал не нужен как боевое оружие. Он
употреблен в постыдной для себя и оскорбительной роли красивой и дорогой игрушки («Отделкой золотой блистает мой кинжал...», «Игрушкой золотой он блещет на
стене...»). Вместе с героическим прошлым канули в вечность и угроза, исходящая от кинжала, и слава. Как игрушка, он лишен заботы и поклонения:
Никто привычною, заботливой рукой
Его не чистит, не ласкает,
И надписи его, молясь перед зарей,
Никто с усердьем не читает...
Здесь опять виден типично лермонтовский ход мысли: героика осталась в прошлом, естественное предназначение уступило место искусственному, и в результате
утраты «родной души» наступили «одиночество» и духовная смерть.
Та же трагедия коснулась и поэта. Он тоже «свое утратил назначенье», предпочтя «злато» бескорыстной духовной власти над умами и чувствами. И тут появляется некоторая разница между судьбами поэта и кинжала.
Кинжал не «виноват» в своей трагической участи, он
не изменял своему предназначению, которое стало иным
помимо его «воли». Мотивировка перемены участи поэта
двойственна: с одной стороны, она не зависит от поэта
( «В наш век изнеженный...»), а с другой — идет от поэта («На злато променяв ту власть, которой свет/ Внимал
в немом благоговенье...»). Кинжал фигурирует в третьем лице («он»), но о нем говорится от первого лица
(«мой кинжал»).
Отношение к поэту иное: со стороны «толпы» высо-
комерное, пренебрежительное и фамильярное («ты»,
«твой стих», «твой язык») и одновременно отдаленное
(«нам», «нас»). Голосу лирического «я» в первой части
соответствует голос «толпы» во второй. Получается
так, что сначала лирический герой рассказывает историю кинжала, а затем нынешняя «толпа» передает историю поэта, который тождествен лирическому «я».
Лирический герой-поэт выслушивает укоризны со стороны «толпы». Трагическая беда сменяется трагической виной. Боевая слава приравнивается к духовной
власти («Бывало, мерный звук твоих могучих слов/ Воспламенял бойца для битвы...») и гражданской доблести («Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой;/
И, отзыв мыслей благородных,/Звучал, как колокол на
башне вечевой,/Во дни торжеств и бед народных»).
При этом естественная общественная роль поэзии («Он
нужен был толпе, как чаша для пиров,/ Как фимиам
в часы молитвы») снова противопоставлена искусственной и мелкой («Но скучен нам простой и гордый твой
язык,—/ Нас тешат блестки и обманы;/ Как ветхая краса, наш ветхий мир привык/ Морщины прятать под румяны...»). Вина поэта опять уступает место трагической беде («скучен нам», «нас тешат», «наш ветхий
мир»). Эти колебания связаны с тем, что Лермонтов не
может возложить всю вину только на поэта или только на «изнеженный век». С одной стороны, поэзия как
будто по воле поэта изменилась и перестала выполнять
свое назначение, а с другой — поэт остался прежним,
с тем же «простым и гордым... языком», а переменилась «толпа», которая уже не нуждается ни в прежнем
поэтическом «языке», ни в той духовной роли, какая
принадлежала поэту в прошлом. Разрешение противоречий дано в последней строфе, которая связывает первую часть со второй и в которой неудовлетворенный голос лирического «я» сливается со столь же неудовлетворенным голосом «толпы». Название «осмеянный
пророк» теперь равно принадлежит и автору, и «толпе». Они признают также законное право поэта
«мстить» за поруганное достоинство и тем самым восстановить оскорбленную и униженную честь:
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк?
Иль никогда на голос мщенья
Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?..
Недовольство ролью поэта в настоящем времени предполагает возможное обретение истинного предназначения в будущем, которое снова, минуя современность,
связывается с прошлым.